У Гоффмана не оставалось никакого выбора. Сырой подвал с раздражающей лампой, без конца мигающей тусклыми вспышками желтого света, абсолютная звукоизоляция и тугие кожаные жгуты на запястьях не позволяли даже начинать думать позитивно. Хотя, казалось бы, часа два назад поводов для беспокойства не было вообще.
Все началось с того, что герр Штрассе поручил ему ликвидировать психбольницу в Варшаве. Такие задания были весьма обычным делом, поскольку потребность в содержании непригодных людей постепенно отпадала. Времена менялись, и менялись они в лучшую сторону — к здоровому и чистому арийскому обществу. Инструкции даны четкие: избавиться от учреждения более-менее мирно и тихо, или, как это было принято теперь называть, «гуманно», а силу применять разрешалось только в случае сопротивления медперсонала.
Поляков Клаус не любил. Когда его перевели из Хорватии в Польшу, он, конечно же, высказывал свое недовольство, но подчиниться был вынужден, хоть и надеялся на перевод в Германию. Родной Берлин казался ему местом для службы куда более привлекательным, особенно после того, как его отстроили более величественным и прекрасным, с торжественной и абсолютной победой нацистов. На фотографиях в газетах Клаус видел, как изменился его город, и менялся он тоже в намного более лучшую сторону. Увидеть собственными глазами преобразившийся город было, увы, невозможно: до Берлина ему добраться суждено, увы, нескоро, и об этом Гоффман был прекрасно осведомлен.
Когда обыкновенное и самое просто задание пошло не так? Наверное, когда Гоффман, сам собою штурмшарфюрер СС, услышал звуки стрельбы, доносящиеся из стен больницы. Уже тогда он забеспокоился, потому что, как правило, сопротивляться не смел никто после безоговорочной и красивой победы немцев. Все было настолько прекрасно, что он, человек такого ранга, даже не заходил внутрь, отправив данных ему в подчинение солдат. Возможно, именно это спасло ему жизнь тогда, когда он понял, что там, в больнице, происходит что-то невероятное. Он слышит бурный доклад, что какой-то псих обезумел, завладел оружием и теперь несется с какой-то медсестрой к выходу, убивая всех без разбору, кто носит форму ССовцев. По звукам выстрелов Клаус понимает, что психопат уже близок к месту назначения. Он отправляет оставшихся снаружи офицеров вперед, пристрелить этого ублюдка, но сам остается возле машины. Когда первые тела падают с лестницы у парадного входа, окрашивая белый мрамор ступеней в красный, Гоффман принимает неожиданное и верное решение, которое спасает ему жизнь: не думая долго, он прячется в багажник своего автомобиля, надеясь, что больной ублюдок не додумается лезть сюда. Умирать Клаус не собирался, и благоразумия ему хватало, чтобы не лезть в перестрелку с психом. Он не успел заметить, чем беглец вооружен, но понимал, что он безумно опасен и разъярен, а это не было хорошо.
Хуже все стало, когда Клаус услышал ровный гул мотора. Потом он понял, что движение началось. Этот чертов придурок угнал машину — его, черт возьми, машину! — и едет в неизвестном ему направлении. Не едет — гонит как сумасшедший. «И есть сумасшедший» — думает Гоффман. К сожалению, думать ни о чем другом не может, в том числе не имеет ни малейшего понятия, как отсюда бежать: выпрыгивать из багажника на полном ходу может быть самоубийством. Звуки стрельбы, крик на немецком и резкие развороты без ясных слов говорили временно ослепленному Гоффману, что происходящее снаружи находится за гранью приемлемого и разумного в принципе.
Когда автомобиль тормозит и Клаус слышит приглушенную польскую речь, тормоза сносит напрочь. Страшно ли ему, офицеру СС, прошедшему войну и расслабившемуся после победу? Немного. То, что происходило сейчас, не вписывалось в возможное никаким образом. Он тысячу раз мог быть застрелен, разорван на куски, раздавлен, изломлен, сожжен... но не, черт возьми, украден, отвезен неизвестно куда и окружен неизвестно кем и, разумеется, совершенно неизвестно в каком количестве. Темнота багажника, невообразимая духота, нехватка воздуха и этот липкий страх — страх перед неизвестностью, разумеется — давили почти так же, как и война, которая закончилась двенадцать лет назад. Гоффман не контролировал себя и позволил быть обнаруженным. Его не убили сразу. Его привели сюда.
Сюда. Здесь он сейчас и находится, в неизвестности. Связанный, в одиночестве, без единого шанса понять, что здесь не так. Он и не видел-то толком похитителя: его вырубили почти сразу, очнулся он уже связанный. Хотя да, психу в глаза взглянуть хотелось. Клаус был бы как минимум рад избавиться от одной непроясненной вещи: мотива похитителя. По взгляду, по поведению и речи Гоффман мог бы сказать, что движет человеком, которого он неизбежно встретит. Неизвестно только, когда.
Ожидание было невероятно томительным и, признаться, жестоким. К такому обращению штурмшарфюрер не был привычен. За это неопределенное количество времени, что Клаус был в сознании, он успел несколько раз пожалеть, что не был достаточно настойчивым, когда просил о переводе в Берлин. Будь он сейчас там, хотя бы в Фатерлэнде, все было бы намного проще и менее болезненно, потому что ремни ужасно натирали кожу, и запястья словно горели огнем.
Дверь со скрипом отворилась. За низким потолком и вещами, наваленными грудами на верхних полках, Гоффман не видел лица человека, вошедшего в комнату: только ноги, облаченные в разношенные военные сапоги бежевые свободные штаны, испачканные то ли грязью, то ли кровью, то ли всем сразу. Походка у человека была неспешная, размеренная, что еще больше действовало на нервы. Клаус знал, что он говорит на английском языке: эту деталь он подметил еще в машине, когда слышал обрывки его разговоров. Едва ли он говорил по-немецки, а на польском не мог изъясняться сам Клаус. По-английски ему тоже приходилось говорить нечасто, поэтому, когда он пытался подбирать слова, они звучали особенно неуверенно и смазано, словно он сомневался в необходимости нахождения каждого из них в его сбивчивой речи:
— Вы совершаете ошибку, удерживая меня здесь. Я действую от лица самого генерала Штрассе. Да вы хоть понимаете, что вас ожидает, если вы не отпустите меня? — Клаус говорил с сильным акцентом, но под конец старался придавать своему голосу особенную убедительность и силу, повышая тон. Гоффман нервничал, это было понятно. Засохшая на лице кровь после нокаутирующего удара доставляла массу неприятных ощущений, трескаясь на коже и словно сковывая лицевые мышцы.
— Вам незачем держать меня здесь, — несколько испугавшись резкости своего заявления, что могло бы разозлить бешеного психопата, снова говорит Гоффман, — я буду снисходителен к вам и к семье вашей подруги, если вы освободите меня. — офицер знал, что подобное, в принципе, действует почти безотказно. Возможно, у этого придурка еще осталась хоть капля благоразумия, и он прислушается к Клаусу. Разумеется, ни о какой снисходительности не могло бы быть и речи, но об этом Гоффман вслух не распространялся, хоть и ненависть к этому моральному обрубку человека в его груди все нарастала и нарастала.
Отредактировано Midnight (14.12.2015 23:50)